Аркадий Бабченко
Двенадцатого августа тысяча девятьсот девяносто шестого года нас, сводный батальон 429-го мотострелкового полка, построили на плацу и, после прохождения торжественным маршем, отправили на взлетную полосу военного аэродрома "Моздок-7", чтобы посадить на вертушки и перебросить в Грозный, где началась мясорубка и блок-посты вторую неделю вырезались в окружении. Мы - девяносто шесть человек - хилым строем прошли мимо трибуны. Печатного шага не получалось. Было жарко и пыльно. Командир полка на трибуне. Два музыканта рядом. Барабан и труба. Играют "Прощание славянки".
Все это было так буднично, так неторжественно, так обыденно работал этот механизм по отправке людей на бойню...
На взлетке из прибывших из Грозного вертушек выгружали убитых людей в черных пластиковых мешках. Иногда одного-двух. Иногда пятерых. Иногда десятерых. И так не хотелось в эти вертолеты, чтобы через пару дней вернуться вот так же вот, завернутым вот в эти вот пакеты... В девятнадцать лет умирать плохо. Так это муторно. Так нудно. Так тошно. Нельзя так с людьми. Нельзя так с ними на рассвете жизни. В "Тонкой красной линии" есть одна замечательная фраза: "Мне всего девятнадцать лет, а мне уже так плохо". И это одно из лучших описаний войны.
Мне тогда повезло, я в тот раз в Грозный не попал. А обратно из нашего батальона вернулись сорок два человека. Вертушку расстреляли при посадке.
Солдат пехоты, махор, в российской армии девяностых в Моздоке - это вообще самое бесправное, бессловесное, рабское существо. Это было хуже зэка. Ты вообще никто. Твоя жизнь вообще ничего не стоит. Тебя даже в штатное расписание не удосужились записать. Ты даже не копейка, не полушка, даже не одна сотая копейки. Ты просто затерявшаяся в кармане табачная шелуха. Махра. Махорка. Пехоту по-другому никогда и не называли. Нами, мной, даже не расплатились за эту войну, так, просто достали из кармана вместе с мелочью, сдули - и все. Была шелуха, и нету. Даже имен не осталось. Только таблички на кладбище в Богородском. "Здесь лежит неизвестный солдат".
С тех пор эти две песни я не могу слушать.
Не могу слышать их физически.
От "Прощания Славянки" мне хочется только блевать. Никакой другой реакции у организма на эту песню уже не осталось. Лето, жара, выложенные рядком мешки с разорванными мальчишескими телами, полуголый солдат с ведром и тряпкой, смывающий с пола вертолета кровь, уходящий на взлетку наш сводный батальон и два вытягивающих душу музыканта на пустом плацу - барабан и труба...
А от "А значит нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим" - я впадаю в ярость. Да пошли вы нахер, бухгалтеры херовы. За ценой они, блядь, не постоят. Опять готовы расплачиваться мной и моими детьми за свои ленточки, "Арматы" и парады. Опять готовы класть людей, как шелуху.
Нет, я понимаю, какой смысл Булат Шалвович вкладывал в эти слова тогда, при цензуре, когда надо было читать между строк, но слушать это теперь, сейчас - невозможно.
И я уж совершенно не представляю, как под эти песни можно весело отплясывать с гармошками и в маскарадных гимнастерках.
Не понимаю, как можно превратить эти миллионы смертей в такой вот полоумный шабаш.
С Днем Победы.